4.
Трамвай звонко тренькнул и помчал его в сторону дома, хотя Метёлкину хотелось гулять, радоваться жизни, праздновать это неосознанное увлечение свободой, за которой пока виднелась только жизненная неопределенность и трудности с финансами. За окном снова мелькали строительные заборы и столичные высотки, только казалось, это были совершенно другие высотки и заборы – радостные, светлые, яркие и солнечные. Что-то дернуло выйти его в районе консерватории, захотелось прогуляться последние три остановки по яркому, освещенному солнечным светом тротуару. Он шел, и в его голове что только не звучало – симфонии, сюиты и голос его первой учительницы музыки:
– Метёлкин, руки держи вот так, яблочки, яблочки. Сколько раз можно говорить?
– Лидия Ивановна, а когда можно будет сыграть свое?
– Сначала научись играть Гайдна, чтобы писать «свое»…
Первый ноябрьский снег таял буквально у него на глазах, он шел и не узнавал улочек родного города – все здесь было свежим, чистым, влажным, все звучало: стучало, урчало, трезвонило, бибикало, звенело, и этот городской оркестр звучал явно интереснее того «промышленного» оркестра с металлическими изделиями, что остался в подвале Нижмашстроя.
Он завернул за угол, оказавшись в сквере консерватории, и, подняв голову, прочитал огромную афишу: «Дирижер Алессандро Спазарре».
«Вот, снова итальянцы играют, – подумал Метёлкин, – скоро русских дирижеров не останется».
Он прогулялся по скверу, нашел чистую, сухую лавочку и присел напротив вывески, словно хотел надышаться этой музыкой, искрящейся на афише огромными буквами. Через несколько минут рядом с ним на лавочку опустился небритый джентльмен в помятой куртке со скрипичным кофром, он как будто бы стеснялся «лавочного» соседства, сел, повернувшись спиной к Метёлкину, и что-то достал из внутреннего кармана куртки. Пахнуло чем-то миндальным и сладким, джентльмен убрал снова свой тайный предмет обратно, откинулся на лавочке и шумно вдохнул свежий, чуть морозный воздух ноября.
– Спазарре… не умеют они играть… – словно приглашая к обмену мнениями заговорил сосед Метёлкина.
– Что вы говорите? Я не знаю его… Кто это.
– Итальянцы. Венецианский симфонический, второй состав… – медленно объяснял случайный знакомый.
– Да, не зря мне когда-то говорили: чтобы играть, как великие, нужно родиться в Италии, – продолжал вспоминать свое детство Метёлкин. – А я родился в селе Нижние Пышки, откуда там музыкальная школа…
– Пышки? – сосед развернулся к Саше и заглянул в его глаза. – Сервинский, Игорь Леонидович, приятно, так сказать. Хм, Пышки.
– Метёлкин Александр, я сегодня уволился с работы.
– Это печально.
– Нет, совсем нет. Я впервые за полгода увидел солнце.
– Да, это удивительное наблюдение. Я, наверное, тоже скоро уволюсь, если бы вы знали, как мне все это надоело.
– Что именно?
– А вот это, – Сервинский головой показал на здание консерватории. – Если бы вы знали, что творится сейчас в музыкальном мире… Сплошные интриги, распри, борьба за зал и филармонию… Жуть берет. Ради пятнадцати минут партии – репетиции по два-три месяца, дирижер – законченный пьяница и бабник, коллеги… я промолчу. В общем, надо завязывать с этим, – и он постучал по скрипичному кофру. – Завязывать.
Сервинский и Метёлкин помолчали несколько тактов.
Спустя паузу миндальный голос Игоря Леонидовича продолжил, но уже более легко и непринужденно:
– В офис куда-нибудь устроиться и там, в тепле и уюте, попивать чаек да писать отчеты… ну чем не работа! А тут… В четвертом такте раньше начинай, в пятой – не отставай, в шестом-седьмом – скрипки вперед, виолончели – за ними… Потом снова десять тактов сидим… Отпуска нет, выступления круглый год и за что? – повис в воздухе вопрос. – За сущие копейки!
– Многие великие композиторы были бедны… – оптимистически начал Метёлкин. – Музыка – это не профессия, это призвание!
– Молодой человек, – Сервинский прервал его и придвинулся ближе. – Что вы знаете о музыке? Профессия, призвание… слова-то какие напыщенные. Музыка – это работа. Ежедневная, гнусная, противная работа на износ. Это только с фасада все вот так красиво.
Сервинский показал пальцем на афишу итальянского оркестра.
– А вы внутрь зайдите, если вы что-то в музыке понимаете… Небось, Брамса от Листа отличить не сможете!
И завершил красивым финалом:
– Если вы вообще знаете, о чем речь.
Метёлкин молчал. Одним словом, одним предложением, даже длинной тирадой он вряд ли бы смог объяснить этому джентльмену, почему в двенадцать лет упросил родителей перевезти его к бабушке в город и отдать в музыкальную школу, которую он бросил спустя три года. И тут он понял, что объяснять это все не нужно. Сервинский не знал, куда себя деть: встал, потом снова сел на лавочку и вдруг, отвернувшись от Саши, поднялся, забрал со скамейки музыкальный инструмент, но остановился – видимо, хотел еще раз повторить финал своего выступления, однако новых слов не находил.
– Вы, молодой человек, не ищите в музыке того, чего там нет и никогда не было. Пойду я... на работу.
Его чуть сгорбленная фигура еще раз мелькнула за молодыми елочками и пропала в дверях консерватории, куда Метёлкин когда-то боялся заходить. Боялся прикасаться к этим священным стенам, которые видели, слышали, чувствовали, как и он, эти неведомые и непонятные многим звуки, аккорды, гармонию... эту Музыку.
Метёлкин еще долго сидел в сквере и смотрел на афишу, представляя, как бы весело смотрелись на ней его имя и фамилия. Затем он встал, сделал кружок по аккуратным тропинкам, вышел через ворота на проезжую часть и, насвистывая, пошел в сторону дома. Мелодия сама пришла в голову из давно просмотренного фильма Феллини «Джинджер и Фред», простая такая мелодия композитора Пьованни.